Он все знает наперед, потрясенно думал я. Откуда? Как? Каким нервом выпытывал он у будущего информацию, не ведая даже, что это – информация, и переплавляя ее не в куцые прикидки, а в крик, в боль неизвестно за кого? Ведь он не думал ни о чем таком, просто пытался фантазировать. И поймал волну. И внезапно провалился в мир исступленно напрягшихся переживаний, куда более реальный для него, чем мир сидящих вокруг тел и стоящих вокруг стен. А там, в том мире, была истина…
Он глубоко вздохнул и вспомнил, кто он такой и где. Он внезапно обнаружил, что стоит. Саднило кожу на голове, будто кто-то пытался вырвать у него волосы. Вокруг были все, даже танцевавшие. Шут по-прежнему сидел откинувшись, но его вечная улыбочка стаяла. Ева, запрокинув голову, смотрела Диме в лицо – в каждом из ее глаз, бездонных от темноты, дрожало маленькое острое пламя.
Дима сглотнул и сел, вцепился чуткими пальцами в фужер. Оказывается, ему налили еще. Шут, наверное, позаботился. Он отпил.
– Такая сказка, – хрипло выговорил он.
Все молчали. Непонятно было, что говорить, как вообще вести себя после такого удара. Потом Ромка, продолжая обнимать Таню за плечи, кисло сказал:
– Лескова начитался, а впрок не пошло, французских колоний в Архангельске вообще не было. Что губит, – он усмехнулся с превосходством; он тоже нащупал волну, только волна была совсем иная, – что губит наших творцов культуры, так это их вопиющая неграмотность. Болбочут – а нет, чтоб в справочниках сперва порыться…
– А впечатление производит! – тут же встала на защиту Лидка.
– На таких же неграмотных! – отрезал Ромка, презрительно покосившись на часовщицу. – Да будет вам известно: у русских ведьм никогда не было хвоста! Никому в голову не пришло бы искать… А! Что ни фраза – то путаница! Еще проверить надо, сказочник, кто тебя самого-то приворожил! «Немецкая волна», небось? Али «Европа свободная»?
Напряжения как не бывало. Все, кроме Евы и Лидки, засмеялись облегченно, хотя и чуть натянуто еще. Громче всех смеялся, конечно, Шут. Он шатко встал, пошел по комнате, весь сотрясаясь, крючась, бессильно взмахивая руками, потом просто рухнул на пол и покатился, визжаще регоча и дрыгаясь. Ромка презрительно смотрел на него с высот сарказма, затем отвернулся, и тогда Шут проворно подкатился к нему. Не переставая заходиться в смехе и колотить ногами воздух – все уже стали с беспокойством поглядывать в его сторону – Шут пихнул Ромку каблуками под обе коленки сразу. Ромка повалился, как сноп. А Шут уже стоял над ним и протягивал руку дружеской помощи.
– Ох, прости, задел… Право слово, так к месту сказано… Прости, я случайно!
Ромка поднялся сам. Опять коротко глянул на Шута с презрением, сгреб партнершу и попер плясать.
Все успокоилось. Шут изящно отряхнулся и взял Диму за руку:
– Стэнд ап, плиз, лет’с попляшем.
Дима неожиданно встал, таращась в сумрак. Его познабливало.
– Боюсь, не выйдет, – голос еще чуть хрипел.
– Фстат, сфолош! – рявкнул Шут голосом блокфюрера и сволок Диму к затерянному в углу креслу. Гулко бухнулся. Дима опустился на подлокотник.
– И заржали молодцы, как на случке жеребцы, – пробормотал Шут задумчиво. Дима ждал. – Друг мой, – веско, словно патриарх, проговорил Шут из темноты. – Я потрясен, и не я один. Ваша храбрость сравнима лишь с Дон-Кишотовой, а мастерство непревзóйденно, – он так и сказал в высоком штиле: «непревзóйденно», а не «непревзойдéнно». – Беда, однако, в том, что вы переживаете. Вы никогда не говорите просто, а все время переживаете, изливаете душу. Сие недопустимо. Вы отдаете душу на поругание шушере, а шушера обязательно будет бить душу, ибо органически душевности не выносит, и дело для вас кончится утратой способности генерировать душевность. Нельзя размениваться. Бисер перед свиньями метать в наше сложное и прекрасное время очень легко, ибо свиней пруд пруди, но невыгодно – КПД нулевой. Не советую, мнэ-э… съедят.
– И пусть едят, – пробормотал Дима.
– Полно чушь-то молоть! Прибереги свой пыл для дела!
– Не притворяться – это и есть дело.
– Слова – это не дело. Слова всем обрыдли. Приберегай душу для поступков, Дымок.
– Ты мне свою систему предлагаешь, – сказал Дима. – А у меня своя. Наверное, только она для меня и возможна.
Он врал. Не было у него системы, он вел себя, как получалось. Но Шут этого понять не мог. Он пожал плечами и сказал задумчиво:
– Оно, конечно, красивше, – помолчал. – Пускай мечтатель я, мне во сто крат милей довольства сытого мои пустые бредни… Мой голос одинок, но даже в час последний служить он будет мне и совести моей. И вместо подлости, и вместо славы мелкой я выбираю в сотый раз мой гордый путь под перестрелкой горящих ненавистью глаз… Что ж, ненависть врагов – прекрасное топливо, но ведь донкихотов не ненавидят, над ними ржут… Впрочем, я это уже говорил. Берегитесь, друг мой. Если вам дороги разум и жизнь, держитесь подальше от трупяных болот.
– Хорошо, – Дима улыбнулся. – Но думаю, покамест это мне…
– Да-а?! – взбеленился Шут. – А вот когда на зачете шеф посмотрит-посмотрит на твою авангардистскую мазню и скажет: «Лавр-руха, служи нар-роду!» Что ответишь?
Дима засмеялся.
– Ржать будешь потом, – нетерпеливо прервал его Шут. – Мне-то, естественно, скажешь, что и делаешь это, в отличие от многих и многих, в поте лица малюющих алые стяги… И это будет неправда. Непритворная. А вот ему?
– Черт его знает… – Дима скребанул затылок. – Наверное, что, вот, стараюсь, вот, учусь… вот, лукавый попутал…
– И это конец нашего спора, – проговорил Шут.