Дерни за веревочку - Страница 37


К оглавлению

37

– Вот в нагрузку, – и вновь улыбнулся. Как приятно улыбается, сволочь, против воли подумала она и нехотя взглянула.

Она была похожей и непохожей. Она смотрела, оторопев, пытаясь понять наконец, издевательство это или все-таки нет; а когда подняла заслезившиеся глаза, странного человека уже и след простыл.

Есть же специальная гимнастика, решительно думала она по дороге в общежитие. В институт питания схожу, там какие-то гормоны. Даже операции делают! Вот ведь совсем же немного подправить… и все посматривала на рисунок или начинала озираться – вдруг он еще где-то здесь? Просто так ведь ничего не делают – выкинул пятерку и ушел. Этого не бывает.

Подружки не поверили, когда она заявила, что цветы подарил ей знакомый художник. Но набросок вызвал шок. И не похоже вовсе, заявили они хором и обиженно отстали.

Она действительно пособиралась к врачам, прокорчилась три утра в изнурительных, болезненных движениях. Но никто не поддержал вспышки странного в ней, вокруг, как кандалы, звенел смех – все пришло в норму уже на четвертый день.

Возле Каменноостровского моста Дима наткнулся на цыганок, и подивился их проницательности – сколько раз встречал таких спеша, и они не приставали, видели: ничего им не иметь с деловитого, озабоченного юнца. А теперь сразу раскусили, что он на все готов, лишь бы отвлечься. Одна, обычно-смуглая, обычно-красивая, с бархатными чувственными глазами, затараторила. Дима попросил говорить медленнее, было интересно, но он ничего не понимал. Она внятно заверила, что чужих денег ей не надо, попросила гривенник – Дима дал – и опять стала лепить невнятицу про монетку, как монетка, если Дима ее заберет назад, испарится у него в кармане ядовитым паром, и потому она сейчас как-то во что-то монетку обратит. Она сжала гривенник в кулаке, поднесла ко рту, дунула, раскрыла кулак – там было пусто. Когда и куда обратились десять копеек, Дима не заметил и только восхищенно покачал головой. Все ли монетки отдал, настойчиво добивалась цыганка. Мне чужого не надо, я для тебя же стараюсь, ты мне симпатичный, но навели на тебя порчу не на год, не на два, а на девять лет… Все, все монетки, успокаивал ее Дима, но она не унималась, требовала: правду говоришь? Дима, улыбаясь, вывернул карманы – у него действительно не было мелочи. Тогда она потребовала такую денежку, чтобы с Лениным – очень, дескать, хорошее средство против порчи, наведенной на девять лет. Запахло жареным – этнография этнографией, а десятку жалко. Дима решительно откланялся и ушел под презрительные крики, сулившие черт-те какие беды. Дима не боялся. Хуже было некуда.

Стало как-то залихватски весело. Дима шагал по мосту, глядя на серую воду внизу. Нева плыла в океан. Для воды мир был громадным, распахнутым во все стороны, но воде это ничего не давало. А он – он никуда не мог поплыть. Поэтому просто шел. Он был словно немножко пьяный.

Опять заискрился дождик, в воздухе повисла туманная паутина. Дима постоял, пытаясь поймать ртом каплю, но не поймал, зато в левый глаз попало дважды. Оперся на парапет пустынного моста, уставился на воду, затянутую дождливой дымкой серую гладь реки. И так стоял.

Вдруг понял. Нестерпимо, до головокружения хотелось снова ощутить теплое и чуть влажное. Нежное. Но чтобы вместе. Совсем-совсем воедино. Господи, какая тоска.

Сзади раздались шаги, Дима резко обернулся. Шли парень с девушкой, молча, зато в обнимку. С плеча парня, заглушая шуршащую дождем тишину, псевдонародным голосом улюлюкал транзистор; «Ой, люли, ой, люли, у меня ль, Марины, губы красны от любви, словно от малины…» Шли под зонтом и как будто дремали. Можно было дремать. Можно было молчать, можно было быть врозь – радио общалось с обоими за обоих. Дима квохчуще засмеялся, повернулся к реке и лихо сплюнул. Ушли. Стихло. Едва слышно, стеклянно шелестела под дождем вода внизу. И плыла в океан. Берега дрожали в искристой сетке. Призрак телебашни купался в облаках. Заслышав лязг наползающего трамвая, Дима пошел дальше, с упоением чувствуя, как стекает за шиворот вода, как капает с носа, с волос. И никуда не спешил. Ему было весело, он был свободен. Шокотерапия, думал он. Все будет в порядке. Да, вспомнил он. Шут! Он ускорил шаги, и вскоре набрел на какую-то почту. Примостился в уголке, написал: «Шут, дурья башка! Не смей грубить Лидке! Тебе до беса повезло, тебя любят!» Больше как-то не приходило на ум аргументов. Нельзя не отвечать на любовь – вот и весь аргумент. Дима глядел в блокнот, вертел карандаш и пытался измыслить что-нибудь логически убедительное, но не измыслил, и тогда, полетав карандашом, нарисовал Лидку в морской пене и стоящего на коленях Шута. Шут обнимал ее ноги, пеной был заляпан его модный костюм. Как лихо сегодня, подумал Дима. Просто гениально. Что хочу, то и рисуется. В цвете бы попробовать. Рвануть сейчас домой и… Сразу стало тоскливо. Надвинулся страх – не получится. С одной стороны, должно получиться, потому что если даже то, что он любит делать, у него не получается, то жить незачем и просто нет права жить. С другой стороны, наверняка ведь не получится, так уж лучше не убеждаться в этом лишний раз, лучше уж не мучиться. Помучиться – это я всегда успею, подумал он. Он подписал под рисунком: «Понял? Я еще приеду на днях, шмон тебе наведу. А то взяли моду – не любить!» Купил конверт и тут же отправил.

Когда он ушел с почты, дождь кончился, и Дима пожалел, что мало под ним погулял. Асфальт блестел, как лед. Дима стал играть, будто это и есть лед, а он – корова на льду. Прокатился мимо парадняка, из которого дребезжала расстроенная гитара, и несколько голосов тупо, вразнобой горланили: «Хорошо живет на свете Винни Пух! У него жена и дети, вот лопух!» Выбрав местечко побезлюднее, сделал тодес… кораблик… двойной тулуп… Потом вспомнил, что он – корова, и, с ужасом мыча, въехал в ближайшую стену. Захохотал.

37