Пахарев вежливо склонил длинную голову и сказал с приятной улыбкой:
– От души надеюсь, что график игры позволит нам выкроить час-другой для решения этой важной проблемы.
Стало очень тихо. Маршал оттопырил нижнюю губу, смерил Пахарева взглядом. Качнулся с каблука на носок.
– Понял, на что намекаешь, – сказал он с заметной угрозой в голосе. – Но в армии пустяков нет, Степан Филимоныч. Вот не думал, что мне тебя этому учить. Все важно! Радары двигать вправо-влево и дурак сумеет. А вот чтоб каждая мелочь работала на создание благоприятного психологического климата в коллективе – тут постараться надо, помозговать как следует! И не пренебрегать мелочами!
Офицеры шумно перевели дух.
Совесть, опять подумал Пахарев. Какая к черту совесть. Просто я злой, страшно злой, и даже не понять, на что. На все. Предел. Терпеть больше не могу. Работать могу, а терпеть не могу. Давайте работать. Ради бога, товарищ маршал, давайте работать. А то ведь я такой злой. Спасибо тебе, злость. Спасибо, парень, который никогда не позвонит Вике, спасибо, неизвестный солдат. Спасибо, Женечка.
– Может быть, начнем помаленьку? – предложил он.
– Начнем, начнем, – угрюмо согласился маршал.
Женечка спросила:
– Кофе подать сейчас?
– Я скажу, когда! – рявкнул маршал. Он шагнул к двери, ведшей из приемной в кабинет, – к той самой, из которой выглядывал вчера с коробкой конфет Пахарев. И вдруг резко остановился. Все опять замерло. Белков подскочил к окну, схватил стоявший у стены длинный деревянный шест, которым Женечка открывала и задергивала занавески на огромных окнах, и, переваливаясь, подкатился к столу.
– Это что?! – уже не сдерживаясь, визгливо заорал он, потрясая шестом. – Я спрашиваю, это что? Или я не говорил, чтоб заменить деревяху на алюминий? Срамно такое в генеральской приемной! Срамно! Или я, тудыть вашу, не говорил?!
И он, кавалерийски размахнувшись, хряснул шестом по столу. Женечка отшатнулась, чуть вскрикнув. С ужасающим костяным треском шест переломился, словно взорвался: кусок его, вертясь, прыгнул в сторону, задев Женечкино плечо, и на взлете угодил в пах начальнику строевого отдела. Полковник Хворобин коротко дернулся и, не нарушая стойки «смирно», которую принял при первом же выкрике Белкова, шумно втянул носом воздух.
– Впредь напоминать не буду! – тяжко дыша и мотаясь взглядом с обломка в руке на обломок на полу, прохрипел маршал. Перевел дух. – Айда, товарищи офицеры. Дело не ждет.
Он повернулся.
– Минуточку, – сказал Пахарев резко и весело.
Все уставились на него. «Степан, не дури!!» – раздался сзади отчаянный шепот начполита.
– Да? – глядя исподлобья, фальцетом рявкнул маршал.
Только бы не инфаркт, вдруг подумал Пахарев. Только бы не инфаркт!
– Если Москва, – сам изумляясь складности своей совершенно не подготовленной речи, отчеканил Пахарев, – не уполномочила вас, товарищ маршал, довести до нашего сведения, что хамство впредь должно являться украшением советского офицера, и все происходящее – плод вашей личной инициативы, предлагаю вам немедленно извиниться перед Евгенией Андреевной. Вести себя таким образом в присутствии женщины, которая значительно ниже вас по положению и не может ответить вам пощечиной – подло, товарищ маршал.
«Филимоныч!» – свистяще выкрикнул сзади начполит.
Зажужжала муха и смолкла.
Белков стремительно багровел.
– Что? – просипел он.
– Немедленно, – сказал Пахарев. – В присутствии всех, при ком вы… хулиганили.
Белков враскорячку пригнулся и растопырил пальцы, будто готовясь броситься на Пахарева; открыл рот, закрыл, снова открыл. Шея его надулась, воротничок туго врезался в толстую, как у черепахи, кожу.
Женечкины глаза с громадными от ужаса и сострадания черными зрачками летели на Пахарева, как смерть. Но нет – как жизнь. Все наконец-то стало просто. Пахарев снова, будто лейтенант, воевал с фашизмом.
Прорывался из окружения.
В этот момент Дима еще лишь начал просыпаться. Он спал хоть и крепко, но очень беспокойно. Снилась Она. Снилась Вика. Снилась Ева. Потом снова Она. Потом какая-то незнакомая, фантастическая девушка, почему-то в очках, хотя в жизни Дима очкастых девушек недолюбливал. Потом даже Вика с Евой одновременно. И просыпаться не хотелось.
Просыпался долго, мучительно, и никак не мог взять в толк, почему лежать так жестко, и что давит в бок. Ему подумалось было, что он еще в поезде, скрючен над тамбуром – уснул в душной полости, и бригадир про него забыл. Но где тогда мерзкий напарник? Его выпустили, а Диму оставили? А как же Вика в этот карцер попала? Или Вика была до карцера? Господи, как стыдно – ведь я же Ее люблю, только Ее, почему же тогда Вика?.. Постепенно приходя в себя, Дима совершенствовал гипотезу за гипотезой, и наконец угрызения совести разбудили его окончательно. Он открыл глаза.
Он лежал на полу своей комнаты, рядом валялся опрокинутый мольберт, раскинув в стороны драный холст.
Дима с трудом сел. Поднес к лицу правую руку – тыльная сторона ладони была покрыта засохшей кровью.
Ну да, все правильно. Он писал вчера. Дима разгладил один из увядших обрывков холста – там была лишь синева с чуть намеченной яркой звездой.
Афродита…
Вчерашний вечер прошел бездарно и тревожно. Дима приехал – тетя Саша была на работе. Кинул портфель в угол, заглотил ужин в ближайшей забегаловке.
У Нее не отвечали. Дима ждал, наверное, минуты три, дыша в трубку и тиская ее потными пальцами, не мог поверить. Потом злобно вздернул ее на рычаг, как предателя, на которого пули жалко, помаячил по улицам – руки в карманах, над головой заря на полнеба, сбоку Обводный. Опять влез в кабину, позвонил, закусив губу. Гудки гудели.